Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В апреле 1816 года Жуковский снова приехал в Дерпт и за исключением нескольких отлучек в Петербург пробыл там целый год. «Ему хотелось вдвоем с Мойером состряпать счастье Маши, пожить утопией платонического “ménage en trois”[13], напоминающего отношения Гёте к Шарлотте и Кестнеру. Гёте освободился от них поэтическим актом, создав “Вертера”; для Жуковского они были испытанием, страдой воли»[14].
14 января 1817 года Мария Андреевна Протасова и Иоганн (Иван) Филиппович Мойер обвенчались. Жуковский был на свадьбе и еще некоторое время после нее провел в Дерпте. Оттуда писал А. И. Тургеневу: «Свадьба кончена, и душа совсем утихла. Думаю только об одной работе»[15]. Однако на самом деле это не было успокоением. Нужно было заново учиться жить, а вернее, выжить и не потерять себя. «“Шагни, и еще раз”, – твердил мне инстинкт…» – скажет о подобном состоянии поэт иного века. В марте Жуковский с горечью признается: «Старое все миновалось, а новое никуда не годится. С тех пор, как мы расстались, я не оживал. Душа как будто деревянная. Что из меня будет, не знаю. А часто, часто хотелось бы и совсем не быть. Поэзия молчит. Для нее еще нет у меня души. Прежняя вся истрепалась, а новой я еще не нажил. Мыкаюсь, как кегля»[16]. Не так давно была написана Жуковским песня «Кольцо души-девицы…». Словом «песня» обозначался в то время легкий стихотворный жанр, но в этом случае при всей простоте исполнения содержанием она очень походила на печальную элегию. Герой теряет в море кольцо возлюбленной и утрачивает ее любовь. Теперь ему остается только лить слезы по невозвратному счастью:
Вчера ей жалко стало:
Нашла меня в слезах
И что-то, как бывало,
Зажглось у ней в глазах.
Ко мне подсела с лаской,
Мне руку подала,
И что-то ей хотелось
Сказать, но не могла.
На что твоя мне ласка,
На что мне твой привет?
Любви, любви хочу я…
Любви-то мне и нет.
Этот незатейливый финал, стилизованный под фольклорный стих, сильно воздействует на читателя, привыкшего совсем к иной стилистике и к иной риторике. Однако всё оказывается трагически просто и не требует тщательного подбора слов, как в лермонтовском «Завещании»: «Пускай она поплачет… / Ей ничего не значит!»
Надо сказать, что и с течением времени полного и окончательного примирения с обстоятельствами в душе Жуковского не наступило. Он, конечно, старался жить так, как это ему предписывал долг христианина, он трепетно относился к семейному счастью Маши (если согласиться с тем, что счастье это было), но боль утраты его не оставляла, равно как и ревность, равно как и тяжелое ощущение безнадежности. В 1819 году он посвящает своему сопернику стихотворное послание:
Счастливец! ею ты любим,
Но будет ли она любима так тобою,
Как сердцем искренним моим,
Как пламенной моей душою?
Возьми ж их от меня и страстию своей
Достоин будь судьбы своей прекрасной!
Мне ж сердце, и душа, и жизнь, и всё напрасно,
Когда нельзя всего отдать на жертву ей.
Примерно через год после замужества Маши в Дерпте побывал приятель Жуковского Ф. Ф. Вигель, который посетил семейство Мойера и оставил об этом посещении любопытное воспоминание, возможно, немного пристрастное.
«Я не могу здесь умолчать о впечатлении, которое сделала на меня Мария Андреевна Мойер <…>. Это совсем не любовь; к сему небесному чувству примешивается слишком много земного; к тому же, мимоездом, в продолжении немногих часов, влюбиться, мне кажется, смешно и даже невозможно. Она была вовсе не красавица; разбирая черты ее, я находил даже, что она более дурна, но во всем существе ее, в голосе, во взгляде было нечто неизъяснимо обворожительное. В ее улыбке не было ничего ни радостного, ни грустного, а что-то покорное. С большим умом и сведениями соединяла она необыкновенные скромность и смирение. Начиная с ее имени, все было в ней просто, естественно и в то же время восхитительно. Других женщин, которые нравятся, кажется, так взял бы да и расцеловал; а находясь с такими, как она, в сердечном умилении, все хочется пасть к ногам их. Ну, точно она была как будто не от мира сего. “Как в один день все это мог ты рассмотреть?” – скажут мне. Я выгодным образом был предупрежден насчет этой женщины; тут поверял я слышанное и нашел в нем не преувеличение, а ослабление истины. И это совершенство сделалось добычей дюжего немца, правда, доброго, честного и ученого, который всемерно старался сделать ее счастливой; но успевал ли? В этом позволю я себе сомневаться. Смотреть на сей неравный союз было мне нестерпимо; эту кантату, эту элегию никак не умел я приладить к холодной диссертации. Глядя на госпожу Мойер, так рассуждал я сам с собой: “Кто бы не был осчастливлен ее рукой? И как ни один из молодых русских дворян не искал ее? Впрочем, кто знает, были, вероятно, какие-нибудь препятствия, и тут кроется, может быть, какой-нибудь трогательный роман?” Она не долго после того жила на свете: подобным ей, видно, на краткий срок дается сюда отпуск из места настоящего жительства их»[17]. Вигель, конечно, преувеличивает размеры бедствия. Мойер не был «дюжим немцем» с инстинктом хищника, каким его хочет изобразить мемуарист, он был образованным человеком, хорошим музыкантом и ценителем музыки, благотворителем, как это написано на роду у всех лучших русских врачей. И он, несомненно, любил свою жену и всеми силами старался сделать ее счастливой.
Совершенно другую картину семейной жизни представляет Екатерина Ивановна Мойер, дочь Маши: «Брак матери моей был очень счастлив, она всем сердцем любила и уважала мужа своего, который вместе с нею всю